Неточные совпадения
«Что за мужчина? — старосту
Допытывали странники. —
За что его тузят?»
— Не знаем, так наказано
Нам из села из Тискова,
Что буде где
покажетсяЕгорка Шутов — бить его!
И бьем. Подъедут тисковцы.
Расскажут. Удоволили? —
Спросил
старик вернувшихся
С погони молодцов.
Девушка, уже давно прислушивавшаяся у ее двери, вошла сама к ней в комнату. Анна вопросительно взглянула ей в глаза и испуганно покраснела. Девушка извинилась, что вошла, сказав, что ей
показалось, что позвонили. Она принесла платье и записку. Записка была от Бетси. Бетси напоминала ей, что нынче утром к ней съедутся Лиза Меркалова и баронесса Штольц с своими поклонниками, Калужским и
стариком Стремовым, на партию крокета. «Приезжайте хоть посмотреть, как изучение нравов. Я вас жду», кончала она.
И на охоте, в то время когда он,
казалось, ни о чем не думал, нет-нет, и опять ему вспоминался
старик со своею семьей, и впечатление это как будто требовало к себе не только внимания, но и разрешения чего-то с ним связанного.
— То есть,
кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что
старик убит. Вот как это случилось…
Сказавши это,
старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять
показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
Ассоль смутилась; ее напряжение при этих словах Эгля переступило границу испуга. Пустынный морской берег, тишина, томительное приключение с яхтой, непонятная речь
старика с сверкающими глазами, величественность его бороды и волос стали
казаться девочке смешением сверхъестественного с действительностью. Сострой теперь Эгль гримасу или закричи что-нибудь — девочка помчалась бы прочь, заплакав и изнемогая от страха. Но Эгль, заметив, как широко раскрылись ее глаза, сделал крутой вольт.
Слова проклятого
старика,
казалось, поколебали Пугачева. К счастию, Хлопуша стал противоречить своему товарищу.
Я не мог несколько раз не улыбнуться, читая грамоту [Грамота — здесь: письмо.] доброго
старика. Отвечать батюшке я был не в состоянии; а чтоб успокоить матушку, письмо Савельича мне
показалось достаточным.
— Сила-то, сила, — промолвил он, — вся еще тут, а надо умирать!..
Старик, тот, по крайней мере, успел отвыкнуть от жизни, а я… Да, поди попробуй отрицать смерть. Она тебя отрицает, и баста! Кто там плачет? — прибавил он погодя немного. — Мать? Бедная! Кого-то она будет кормить теперь своим удивительным борщом? А ты, Василий Иваныч, тоже,
кажется, нюнишь? Ну, коли христианство не помогает, будь философом, стоиком, что ли! Ведь ты хвастался, что ты философ?
Перемена к лучшему продолжалась недолго. Приступы болезни возобновились. Василий Иванович сидел подле Базарова.
Казалось, какая-то особенная мука терзала
старика. Он несколько раз собирался говорить — и не мог.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света
старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он
казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не может вспомнить забытое. Тугоухие
старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки — все это не возбуждало симпатий к деревне, а многое
казалось созданным беспечностью, ленью.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как
старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и
казалось, что говорит он не о том, что думает.
— Философствовал, писал сочинение «История и судьба», — очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым летом жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и,
кажется, дочь этого, Турчанинова.
Старик прогнал Томилина со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
— Себя, конечно. Себя, по завету древних мудрецов, — отвечал Макаров. — Что значит — изучать народ? Песни записывать? Девки поют постыднейшую ерунду.
Старики вспоминают какие-то панихиды. Нет, брат, и без песен не весело, — заключал он и, разглаживая пальцами измятую папиросу, которая
казалась набитой пылью, продолжал...
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей
казались мягче, моложе. Прислуживали два
старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом.
Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный
старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
Это было очень оглушительно, а когда мальчики кончили петь, стало очень душно. Настоящий
Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу
показалось, что, кроме пота, по щекам деда текут и слезы. Раздачи подарков не стали дожидаться — у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку...
Кучер, благообразный, усатый
старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, — крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге; у выезда из аллеи обогнали мужиков, — они шли гуськом друг за другом, и никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее была поднята выше левой,
казалось, что и глаза смотрят различно.
Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо
казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о
старике, о корке...
Все солдаты
казались курносыми, стояли они, должно быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись, стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением;
старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
По настоянию деда Акима Дронов вместе с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она
казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим
Стариком...
Он
казался алкоголиком, но было в нем что-то приятное, игрушечное, его аккуратный сюртучок, белоснежная манишка, выглаженные брючки, ярко начищенные сапоги и уменье молча слушать, необычное для
старика, — все это вызывало у Самгина и симпатию к нему и беспокойную мысль...
Показывая редкости свои,
старик нежно гладил их сухими ладонями, в дряблой коже цвета утиных лап; двигался он быстро и гибко, точно ящерица, а крепкий голосок его звучал все более таинственно. Узор красненьких жилок на скулах,
казалось, изменялся, то — густея, то растекаясь к вискам.
Проходя шагах в двадцати от Дьякона, он посмотрел на него из-под очков, —
старик, подогнув ноги, лежал на красном, изорванном ковре; издали лоскутья ковра
казались толстыми, пышными.
Мелькали знакомые лица профессоров, адвокатов, журналистов; шевеля усами, шел
старик Гогин, с палкой в руке; встретился Редозубов в тяжелой шубе с енотовым воротником, воротник сердито ощетинился, а лицо Редозубова, туго надутое,
показалось Самгину обиженным.
— Да вот случай: спроси любого, за рубль серебром он тебе продаст всю свою историю, а ты запиши и перепродай с барышом. Вот
старик, тип нищего,
кажется, самый нормальный. Эй,
старик! Поди сюда!
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой
старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой,
кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Они придворные анекдоты ужасно любят; например, рассказы про министра прошлого царствования Чернышева, каким образом он, семидесятилетний
старик, так подделывал свою наружность, что
казался тридцатилетним, и до того, что покойный государь удивлялся на выходах…
Версилов еще недавно имел огромное влияние на дела этого
старика и был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не только в то время, как я поступил, но,
кажется, и всегда во всю дружбу.
До трети этого капитала пришлось, по завещанию
старика, разделить бесчисленным его крестницам; но чрезвычайно странно
показалось для всех, что об Анне Андреевне в завещании этом не упоминалось вовсе: ее имя было пропущено.
Старик казался только разве уж чересчур иногда легкомысленным, как-то не по летам, чего прежде совсем, говорят, не было.
В трактире к обеду стало поживее; из нумеров
показались сонные лица жильцов: какой-то очень благообразный, высокий, седой
старик, в светло-зеленом сюртуке, ирландец, как нам сказали, полковник испанской службы, француз, бледный, донельзя с черными волосами, донельзя в белой куртке и панталонах, как будто завернутый в хлопчатую бумагу, с нежным фальцетто, без грудных нот.
Желто-смуглое, старческое лицо имело форму треугольника, основанием кверху, и покрыто было крупными морщинами. Крошечный нос на крошечном лице был совсем приплюснут; губы, нетолстые, неширокие, были как будто раздавлены. Он
казался каким-то юродивым
стариком, облысевшим, обеззубевшим, давно пережившим свой век и выжившим из ума. Всего замечательнее была голова: лысая, только покрытая редкими клочками шерсти, такими мелкими, что нельзя ухватиться за них двумя пальцами. «Как тебя зовут?» — спросил смотритель.
Показался несколько согбенный
старик; от старости рот у него постоянно был немного открыт.
Кавадзи ел все с разбором, спрашивал о каждом блюде, а
старик жевал,
кажется, бессознательно, что ему ни подавали.
Жители между тем собирались вдали толпой; четверо из них, и, между прочим, один
старик, с длинным посохом, сели рядом на траве и,
кажется, готовились к церемониальной встрече, к речам, приветствиям или чему-нибудь подобному.
Привалова поразило больше всего то, что в этом кабинете решительно ничего не изменилось за пятнадцать лет его отсутствия, точно он только вчера вышел из него. Все было так же скромно и просто, и стояла все та же деловая обстановка. Привалову необыкновенно хорошо
казалось все: и кабинет, и
старик, и даже самый воздух, отдававший дымом дорогой сигары.
Старик остался в гостиной и долго разговаривал с Приваловым о делах по опеке и его визитах к опекунам. По лицу
старика Привалов заметил, что он недоволен чем-то, но сдерживает себя и не высказывается. Вообще весь разговор носил сдержанный, натянутый характер, хотя Василий Назарыч и старался
казаться веселым и приветливым по-прежнему.
Старик рассыпался мелким смешком и весело потер руки; этот смех и особенно пристальный взгляд дядюшки
показались Половодову немного подозрительными. О какой рыбке он говорит, — черт его разберет. А дядюшка продолжал улыбаться и несколько раз доставал из кармана золотую табакерку; табак он нюхал очень аккуратно, как старички екатерининских времен.
С доктором сделалась истерика, так что Привалову пришлось возиться с ним до самого утра.
Старик немного забылся только пред серым осенним рассветом, но и этот тяжелый сон был нарушен страшным гвалтом в передней. Это ворвалась Хиония Алексеевна, которая узнала об исчезновении Зоси,
кажется, одной из последних. В кабинет она влетела с искаженным злобой лицом и несколько мгновений вопросительно смотрела то на доктора, то на Привалова.
— Как хотите, Сергей Александрыч. Впрочем, мы успеем вдоволь натолковаться об опеке у Ляховского. Ну-с, как вы нашли Василья Назарыча? Очень умный
старик. Я его глубоко уважаю, хотя тогда по этой опеке у нас вышло маленькое недоразумение, и он,
кажется, считает меня причиной своего удаления из числа опекунов. Надеюсь, что, когда вы хорошенько познакомитесь с ходом дела, вы разубедите упрямого
старика. Мне самому это сделать было неловко… Знаете, как-то неудобно навязываться с своими объяснениями.
— А я так не скажу этого, — заговорил доктор мягким грудным голосом, пытливо рассматривая Привалова. — И не мудрено: вы из мальчика превратились в взрослого, а я только поседел.
Кажется, давно ли все это было, когда вы с Константином Васильичем были детьми, а Надежда Васильевна крошечной девочкой, — между тем пробежало целых пятнадцать лет, и нам,
старикам, остается только уступить свое место молодому поколению.
В это время дверь в кабинет осторожно отворилась, и на пороге
показался высокий худой
старик лет под пятьдесят; заметив Привалова,
старик хотел скрыться, но его остановил голос Веревкина...
Старик Бахарев за эти дни успел настолько освоиться с своим положением, что
казался совсем спокойным и обсуждал свои дела с хладнокровием совсем успокоившегося человека.
— Ах, не спорьте, ради бога! Гордец и гордец!.. Такой же гордец, как Бахаревы и Ляховские… Вы слышали:
старик Бахарев ездил занимать денег у Ляховского, и тот ему отказал. Да-с! Отказал… Каково это вам
покажется?
— Да ведь и моя, я думаю, мать его мать была, как вы полагаете? — вдруг с неудержимым гневным презрением прорвался Иван.
Старик вздрогнул от его засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда на одну секунду: у
старика действительно,
кажется, выскочило из ума соображение, что мать Алеши была и матерью Ивана…
— Так я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы,
кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно. Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему,
старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
— Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и теперь еще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов да матерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то,
кажется, и в наше время не позволено
стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками на полу бить, в их собственном доме, да похваляться прийти и совсем убить — все при свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за вчерашнее сейчас засадить.
Поговорив с Герценштубе и сообщив ему свое сомнение о том, что Смердяков вовсе не
кажется ему помешанным, а только слабым, он только вызвал у
старика тоненькую улыбочку.